— Что такое? Всех, всех перестреляю! — орет он, лихорадочно перекапывая подушечные завалы. Гости несутся к двери, сбивая друг друга с ног, и, глядя на Шакала, я почти верю, что он вот-вот выхватит из-под подушки ствол и изрешетит пару-тройку задержавшихся Логов, но к тому времени, как он достает всего-навсего губную гармошку, в спальне уже никого, кроме своих, и, поворчав, он бережно прячет гармошку обратно в подушки, отложив страшную месть до лучших времен.
Я сажусь на пол. Слепого подталкивают в мою сторону, он подползает, стуча зубами и кашляя, утыкается мне в плечо и затихает. Свитер его пахнет помойкой, если не канализацией. Я сижу, как статуя. Македонский и Рыжая фигурно обклеивают тело Черного пластырем. Лэри бродит по комнате, шваркая веником. Тихо, очень тихо, если не считать возбужденного бормотания Шакала. Мона с чего-то решает, что Сфинкс — единственное спокойное место в комнате, и запрыгивает мне на колени. Две проходки взад-вперед, пушистый хвост подметает узор на свитере, она ложится, нежно помяв меня лапками. Я сижу неподвижно. В ухо нервно дымит дрожащерукий Курильщик, плечом подпираю Слепого, на коленях — кошачья спальня. Еще бы Нанетту на голову, и можно фотографироваться для Блюма: «Сфинкс в часы досуга».
Уложив Черного, Македонский и Горбач нерешительно смотрят на Слепого. Табаки подползает ближе и тоже глазеет.
— Кошмар, — говорит он шепотом. — Явственный вампиризм, глядите.
Я скашиваю глаза. Слепой спит с очень умиротворенным и хорошим лицом, какого у него в бодрствующем состоянии не бывает.
— Неспроста это, — замечает Табаки. — Типичный вампир, точно вам говорю.
Лэри роняет веник и таращится на Слепого с ужасом.
— А ведь верно, люди. Чего это он довольный такой? Не с чего ему быть довольным и спать тоже не с чего. Не нравится мне все это.
Табаки наслаждается.
— Такими они и бывают, Лэри, дружище. Лежат себе в гробах с румянцем во всю щеку и с улыбочкой. Так и распознают ихнего брата. Осиновый кол — в сердце и…
Из угла Черного доносится рычащий стон, и все вздрагивают. Там Лорд колдует над опухшей, безглазой головой спиртовыми примочками, а Нанетта подглядывает за его действиями из-за подушки.
— Осиновый кол, — бормочет Табаки. — Такой заостренный…
Черный рычит и отталкивает руку Лорда.
— В язык бы тебе этот твой кол, — возмущается Лорд. — Не надоело тебе, Табаки? Не устал ты от всего?
— Да. О чем это я? Кажется, я утратил нить повествования.
— Смотрите! — вдруг кричит Рыжая, указывая на окно. — Смотрите же!
Горбач с Македонским бросаются к окнам, а мы поворачиваемся и тоже смотрим туда, в черно-синее небо, где блеклая трещинка утра высветлила и разрезала горизонт.
— Утро! — патетично восклицает Лэри, взмахивая веником. — Солнце! (Хотя никакого солнца нет и в помине.) — Ура! — Он салютует веником в направлении окна — и на нас с Курильщиком плавно пикируют сизые катышки пыли вперемешку с окурками.
Так она закончилась, эта гнусная ночь, хотя, конечно, не совсем в тот момент, когда мы заметили первые признаки утра, и даже не тогда, когда оно по-настоящему наступило. То есть, понятно, что окружавшее нас уже не было ночью, но называть эту серую хмарь утром я бы тоже не стал. Скорее переход от одной ночи к другой, такое описание ближе к истине. Тем более, никому не удалось толком поспать и проснуться, я даже не помню, был ли в то утро завтрак, и вообще мало что помню, только себя в какой-то момент, Слепого, сидящего рядом с гитарой, в комнате серо, как будто уже опять вечер, и пустые бутылки выстроились на тумбочках, хотя я опять же не помню, чтобы кто-то из них пил. Негодующий возглас Лэри, поднимающего пустую бутылку:
— А они тут пьянствуют, пока мы там запасаемся для них пищей и беспокоимся!
Под «там», надо полагать, подразумевается столовая, но вот обед или завтрак, непонятно, а «они» — это кто-то еще и я сам, потому что не помню, чтобы отлучался куда-то и что-то ел, значит, скорее всего, был в числе пьянствовавших.
Помню Лорда, укрывающего спящую Рыжую, и Черного, дымящего на своей кровати. Черного, живых мест на котором — только сигарета и глаз, все остальное — белые перекрещивающиеся полосы пластыря. Слепой кивает в такт своей песне, голубовато-серый, цвета заношенных джинсов, как воскресший Лазарь, все еще в бывшем белом свитере, воняющий вином и спиртовыми примочками. Сгибается над гитарой, звенит струнами, нашептывая невнятный текст, что-то про лес с нехожеными тропами и ручьями, горькими от травы, растущей вдоль их берегов.
Рыжая спит, съежившись между подушками, зажав ладони между коленями, волосы — алыми перьями подстреленного дятла, все остальное — незаметное и повседневное, даже она сама на этом месте как нечто привычное, что там и должно находиться, на что никто уже не обращает внимания, за исключением одного-единственного человека, укутывающего ее одеялом, который, как скупец, что прячет свое самое главное сокровище от посторонних глаз.
Лэри подбирает с пола бутылку и негодующе встряхивает:
— Они тут пьянствуют, пока мы там запасаемся для них пищей и беспокоимся.
— А ты не беспокойся попусту, — советует ему Черный. — Побереги нервы.
Я слушаю. Внимательно вслушиваюсь в его интонации, в которых скрыто присутствует удовлетворение, и мне интересно, чему он так радуется, избитый, невыспавшийся, голодный Черный, а потом перевожу взгляд на Слепого и догадываюсь, как оно выглядит, то, чему он радуется под своими бинтами. Оно выглядит как лицо Слепого с заплывшим глазом и рассеченной губой. В день, когда найден покойник. Когда каждая царапина — знак причастности к чему-то, причастности и виновности. И ему плевать, что на нем самом их не меньше, этих отметин, главное, что они есть у Слепого.
«Лес, лес… Темный, душистый, пахнущий мятой… сладкие песни — заманки для путников…»
Черный гасит сигарету о брюхо культуриста на плакате у себя в изголовье.
— Что отвечать Ральфу, если спросит про синяки?
Избитый, невыспавшийся и так далее честно спрашивает у состайников, как ему вести себя в трудной ситуации. Казалось бы, не причина ни для кого покрываться зудящими пятнами от щек до пупка, пятнами, которые будут чесаться и через неделю после появления, но я чувствую их на себе, мелких и жгучих букашек, стремительно расползающихся под свитером, кусливых и липко-лапчатых, как будто кто-то забросил их целой горстью мне за ворот.
— Говори то, что и собирался, когда начал голосить, — предлагаю я. — Или молчи, какая разница? Для твоих планов одинаково хорошо подходит и то, и это.
Бешеные искорки просачиваются в моем направлении сквозь полосы пластыря.
— На что ты намекаешь?
— Да ни на что. Просто я бы на твоем месте не стал так быстро приходить в себя после приступа безумия. Ты ведь спятил, Черный! Не далее как вчера. Мог бы оставить всякие разумные вопросы на потом. Это выглядело бы более естественно.
Я говорю и говорю, и не могу остановиться, она смахивает на лекцию, моя речь, и, помнится, даже красива, а не только длинна. Хотя здесь я, возможно, выдаю желаемое за действительное, потому что явственно припоминается палец, которым я качал перед запластыренным носом Черного, а откуда бы взяться пальцу в моем организме? Я провел экскурс по классическим образам безумцев, вытащил на свет Офелию и капитана Ахава, рассуждал о поросячьих хвостах, невооруженным глазом различимых под чьими-то юбками, о любовниках, прыгающих в окна при появлении мужей, но забывающих прихватить трусы и ботинки, я говорил долго и вдохновенно, хотя мне мешали встревоженные аплодисменты Табаки и атаки букашек, а когда завершил свою речь, Черный поинтересовался, что я имел в виду «под всей этой бредятиной».
Табаки советует Черному «не будить лиха, пока оно тихо», потому что «видно же, как он сильно-сильно нервничает, а тебе все мало, да?».
— Слушай глас народа, — говорю я. — Офелия, до речки не добежавшая…
При упоминании речки подлинный кандидат в сумасшедшие, избитый вожак и лесопроходец кивает и говорит, что «реки — это такая опасная субстанция… никогда не знаешь, можно ли из нее пить. Лежи и слушай, пока точно не вычислишь, есть ли в ней лягушки, и, если есть, смело можешь пить, не отравишься».
— Спасибо, — говорю я Слепому. А Черному говорю:
— Вот. Учись у мастера, — и, не слушая его агрессивно рычащие ответы, ухожу, чуть-чуть не до конца объеденный скребущими насекомыми, столкнувшись в дверях с Ральфом, серым от бессонной ночи и тоже обклеенным пластырем.
Все, что будет дальше, можно предвидеть, и я все это предвижу. Клетку для Черного и Слепого, в которой они, возможно, сожрут друг друга от скуки и взаимной неприязни, допросы и выяснения обстоятельств смерти Краба, разброд среди Крыс, оставшихся без вожака, и еще многое, в связи и без связи с вышеперечисленным. Чего я не могу предвидеть, так это того, что, насидевшись в Клетке, Слепой и Черный придут к соглашению о шестой. Как же им, наверное, тошно было сидеть там вместе, если Слепого осенила такая идея, и как же Черному не хотелось возвращаться в стаю, если он на это согласился. Может, посиди они в изоляторе дольше, Слепой придумал бы что-нибудь еще. Клетки способствуют размышлениям, если не оставаться в них слишком долго. Чем дольше сидишь, тем сильнее одолевают страхи, и тут уж не до размышлений, но двое могут продержаться и неделю, а плен Черного и Слепого побил все Клеточные рекорды — одиннадцать дней с хвостиком. Не будь я лыс, на моей голове появилось бы ровно столько снежно-белых волос, по одному на каждый день их отсутствия. Благодарить за это следовало Ральфа, опасавшегося за беглецов Крысятника. С чего-то он решил, что Слепой передушит их, как только получит такую возможность, и очень старался, чтобы тот ее не получил, так что у Слепого было навалом времени для всяких светлых идей. Они с Черным изредка обсуждали эти идеи, а все остальное время играли в карманные шахматы и отпарывали стенную обивку в поисках сигаретных тайников. Такой обычай завели пленники Клеток с тех пор, как Волк всенародно объявил о зашитии блока сигарет на просторах стен изолятора. Скорее всего, это была шутка, и, пока не попадешь в изолятор, она так и воспринимается, но все, кто провел в Клетках больше двух дней, теряли чувство юмора и начинали искать тайник. Поэтому по стенной обивке там тянулись заплаты и швы на местах разрезов, где пленники орудовали бритвами и когтями, и со временем не осталось ни одного нетронутого участка длиннее десяти сантиметров. Проверенные места было принято зашивать, для чего и оставлялись над дверью иголки с продетыми в них нитками, но Слепому и Черному они не понадобились, потому что они от нечего делать доискались до штукатурки и даже до кирпичной кладки.